"Некоего мудреца спросили: Какое правдивое слово не следует произносить? Хвалу добродетелям своим, ибо тщеславие плод ее" (1). Анекдот XV в., характерный




Название"Некоего мудреца спросили: Какое правдивое слово не следует произносить? Хвалу добродетелям своим, ибо тщеславие плод ее" (1). Анекдот XV в., характерный
страница1/6
Дата публикации07.04.2013
Размер1,24 Mb.
ТипДокументы
pochit.ru > Литература > Документы
  1   2   3   4   5   6
1

РАЗГОВОР О "ПАМЯТНИКЕ"

"Некоего мудреца спросили: Какое правдивое слово не следует произносить? - Хвалу добродетелям своим, ибо тщеславие плод ее" (1). Анекдот XV в., характерный образчик арабского городского фольклора, ценимого тогдашним массовым читателем, не претендует на необычность. Тем и хорош. Его тривиальность означает лишь то, что хвала добродетелям своим и сейчас настораживает обыкновенного человека не менее сильно, чем во время оно.

С тривиальностью, однако, дело обстоит не совсем просто. Речь в анекдоте идет не о пустом бахвальстве. Вопрошается о человеке достойном, чьи заслуги несомненны, а слово о себе действительно "правдиво". Представим себе, что мудреца спросили о Пушкине и его "Памятнике".

Есть поэтические произведения, анализ которых требует иной, отличной от привычных, формы изложения. Вслед за О.Мандельштамом такую форму можно назвать "Разговором". Вынужденность обращения к нетрадиционной форме диктуется ощущением пушкинской оды как спутанного клубка внутренних линий, не размотав которого нельзя выйти за пределы школьного уровня понимания. Все это понятно в приложении к "Комедии" Данте, но может показаться резким преувеличением, если речь идет о пушкинском "Памятнике". Оно не будет таковым, если учесть, что, помимо общеизвестности, помимо массы материала о нем в виде специальных статей и разделов в книгах о поэзии Пушкина, этому стихотворению посвящена отдельная монография, далеко не исчерпавшая поставленной задачи. Другими словами, общеизвестности, свидетельствующей о легкости, естественности восприятия "Памятника", противостоит впечатление литераторов и писателей, на своем опыте прочтения убедившихся в призрачности этой легкости и доступности.

Если раздвинуть завесу восторженных славословий по поводу этого произведения, то обнаруживается, что оно было и остается до сих пор трудным для понимания. Первым камнем преткновения и оказывается момент нравственной уязвимости "правдивого слова о своих достоинствах". Наш современник, авторитетный писатель, по ходу своих задач столкнувшийся с необходимостью разобраться в пушкинском «Памятнике», не стал скрывать недоумения. "Всегда несколько странно, - пишет А. Битов, - когда памятник известнее, чем человек. Еще странней, когда он главнее. Еще страннее, когда памятник воздвигнут самому себе. Всегда горько, когда заслуги становятся важнее дел. Когда из всего, что человеком сделано, на первый план выдвинута самооценка, родившаяся в горьком чувстве непонимания и непризнания" (2, с.260). Производимое "Памятником" впечатление никак не вяжется с образом Пушкина, писатель ищет выход и находит его в том, что "стихотворение могло быть писано как ответ неблагодарной публике, как вызов накануне "изгнанья", а не смерти, как впоследствии поспешили истолковать" (2, с.275, курсив автора. - А.Б.). Возможно и так, но вопрос о том, стоило ли "ответ" и "вызов" облекать в форму похвалы добродетелям своим, остается в силе.

Много раньше ту же "неловкость" Пушкина пытались объяснить Гершензон и Вересаев. Первый высказал предположение, что Пушкин в "Памятнике" говорит не от своего лица, хвалу ему воздадут "глупцы", и это будет клеветой на его творчество. По версии второго Пушкин просто пародирует "пышные самовосхваления Державина. И на его гордостный "Памятник" он ответил тонкой пародией своего "Памятника". А мы серьезнейшим образом видим тут какую-то "самооценку" Пушкина" (3).

Обе трактовки продолжают свою жизнь в пушкинистике в каком-то отрицательном модусе - с ними никто не согласен, но все цитируют.

Более осторожный вариант "защиты Пушкина" предложил М.П. Алексеев. В нем также фигурирует Державин, но уже как образец для подражания. "Написав свое стихотворение "Лебедь", Державин почувствовал своего рода угрызения совести и желание оправдаться перед читателями. Он писал по этому поводу: "Непростительно было бы так самохвальствовать; но как Гораций и прочие поэты присвоили себе сие преимущество, то и автор тем пользуется, не думая быть осужденным за то своими соотечественниками, тем паче, что поэзия его - истинная картина натуры". Отметив, что ссылки на Горация неоднократно делались в подобных случаях для самозащиты, М.П. Алексеев делает предположение, служащее, на наш взгляд, не к чести Пушкина: "не этими ли мотивами руководился и Пушкин, выбирая для своего "Памятника" латинский эпиграф?" (4, с.97). Вряд ли Пушкин прятал голову под крыло, то бишь мирил себя с "самохвальством" ссылкой на Горация, полагаясь при этом на готовность охладевшего к нему (и к классицизму с его авторитетами) читателя пойти на ту же скидку.

К более изощренному построению прибег С. Бонди. По его мнению, "Пушкин использовал прекрасный прием: он процитировал широко известное в то время стихотворение Державина, заменив в применении к себе то, что Державин говорил про себя и свою поэзию" (5). Эту хитроумную фразу, по-видимому, следует понимать так, что этически дурное в "Памятнике" - от Державина, остальное - свое. Идею непричастности Пушкина к самохвальству до логического конца, т.е. до полного лишения авторства, довел Г.Красухин, отнеся "Памятник" к жанру "народной лирики", т.е. поэзии по определению безавторской (6).

Кажется достаточно ясным, что в желании устранить смущающую тональность "Памятника", найти какую-то форму компромисса позиции автора с традиционными представлениями о подобающей человеку скромности, усилия были приложены большие, но убедительность их весьма скромна. Усилия напрасны и не могли быть иными, т.к. основаны на посылке, что такая форма существует, "зашифрована" в "Памятнике". Честнее было бы признать, что его "нескромность" есть свойство органическое и этим отталкивает читателя.

Прослеживая, как меняется восприятие "классика" во времени, как рвутся и восстанавливаются связи с тем или иным его произведением, Л. Гинзбург писала: "Дальние потомки подтверждают себя произведением <..> Ежели не находят - воспринимают классическое произведение холодно-эстетически" (7). Склонен думать, что наше "поколенье" находит ответ на "памятниковую" проблему поэта в стихах Пастернака -"Быть знаменитым некрасиво...Надо жить без самозванства". Вызванное на спор, оно противопоставит их "Памятнику" Пушкина, а для "подтверждения себя" ищет и находит в пушкинском времени другое имя.

Начнем со "скрытого" случая - статьи О.Мандельштама "О собеседнике" (1913 г.), в которой основная мысль развернута через интерпретацию стихотворения Баратынского "Мой дар убог и голос мой негромок" .

Речь в ней идет о поэте и его собеседнике. "С кем же говорит поэт? Вопрос мучительный и всегда современный". Однако раньше Баратынского возникает имя Пушкина, ибо его "птичка божия" и есть первый ответ на вопрос - не с читателем, а с Богом. Этот ответ О.Мандельштам отклоняет: "с птичкой Пушкина дело обстоит не так уж просто. Прежде, чем запеть, она "гласу бога внемлет". Очевидно ее связывает "естественный договор" с хрестоматийным богом - честь, о которой не смеет мечтать самый гениальный поэт...С кем же говорит поэт?" (8, с.48). Теперь уже ответчиком идет Баратынский. Исполненное "скромного достоинства", его стихотворение волнует необычайно, читатель ощущает себя провиденциальным адресатом стихотворного послания.

И как нашел я друга в поколеньи,

Читателя найду в потомстве я.

"Проницательный взор Баратынского, - подчеркивает О. Мандельштам, - устремляется мимо поколения, а в поколении есть друзья, - чтобы остановиться на неизвестном, но определенном "читателе".

Если столь принципиально обращение не к конкретному собеседнику, не к "представителю эпохи", не к "другу в поколеньи", а к потомкам, то самым естественным было бы продолжение линии Пушкина, т.е. обращение к "Памятнику". О.Мандельштам уклоняется от такого хода и это особенно заметно потому, что, развивая свою мысль, он задевает один из основных, побудительных в возникновении "Памятника", мотивов - "ссору Пушкина с чернью" (8, с.52).

Не станем рассуждать о причинах фигуры умолчания, но сказать о нем, о скрытой в статье О. Мандельштама потенции противопоставления Баратынского Пушкину, стоило ввиду того, как она выявилась через полвека в работах о творчестве Баратынского.

С. Бочаров начал свою статью с того момента, где остановился в нерешительности О. Мандельштам - с рассмотрения стихотворение "Мой дар убог ..." как "Памятник" Баратынского. "Но, конечно, своего рода. Потому что всех внешних классических признаков поэтических "памятников" стихотворение не имеет, начиная с самой темы памятника, начиная с первой заглавной строки. Нет у Баратынского никакого памятника, нет славы, нет ни малейшего признака оды. Ведь разве не противоположны одно другому эти два утверждения: "Мой дар убог и голос мой негромок..." - "Я памятник себе воздвиг..."? Тем не менее, при отсутствии внешней темы и классических признаков, по внутренней теме своей это истинный "памятник", можно сказать, неклассический". Для чего, с какой целью предпринято это противопоставление? С той, - отвечает ученый, - чтобы "все необщее выражение поэзии Баратынского обнаружилось в этом сравнении" (9, с.72).

Пользуясь позицией "третьей стороны" в споре, заметим, что перед нами развернуто не то беспредпосылочное сопоставление, каковым пользуется любой исследователь для выявления "собственного лица" сравниваемых объектов, но с заведомой "форой" у одной из сторон, ибо "необщее" выражение всегда эмоционально выигрышнее "общего", в котором (на современный слух) силен привкус "обычного", "тривиального".

В сравниваемых стихотворениях есть совпадение в двух важных словах. Одно из них представлено парой "любезен" - "любезно", второе - "душа". Первым из них у Пушкина вводится пафос перечисления биографических, поэтических, гражданских заслуг, "пафос заслуги и служит обоснованием "памятника" - классический признак этого вида стихотворений". А у Баратынского? У него нет ни пафоса, ни заслуг, "но обоснование есть (структурный признак более глубокий) - обоснование и превращающее стихотворение в "памятник"; только обоснованием здесь являются не заслуги, а самое бытие человека-поэта, оно само по себе "любезно" и ценно, а не те или иные его характеристики - они отсутствуют; и самая эта "любезность, т.е. признание и утверждение моего бытия другим человеческим существом также служит обоснованием" (9, с.73, курсив С.Бочарова. - А.Б.). Пушкин адресуется к "народам", "языкам", "Руси великой", Баратынский - к возможному будущему читателю. Второе ключевое слово - "душа". Пушкинское "душа в заветной лире" совмещает в себе бессмертие личное и поэтическое. У Баратынского - "душа моя// Окажется с душой его (потомка) в сношеньи" - акцентируется не бессмертие, а способность стиха передать неповторимое бытие их автора, контакт душ автора и читателя. "Глубоко интимное событие человеческого общения (через "стихи", как будто являющиеся лишь передаточным материалом такого общения) - вот "памятник" Баратынского" - резюмирует С. Бочаров (9, с.75).

Да, сопоставление красноречиво. Заметим, однако, что столь же лапидарного определения сущности пушкинского "Памятника" в статье не дается, хотя оно и требуется по логике сопоставления. Возможно, оно по каким-то соображениям опущено автором. Возможно и другое - даже филигранный анализ хоть и ключевых, но все же только двух слов в пушкинском случае недостаточен.

Генетически связана с Мандельштамом и статья Ю.Манна о Баратынском (10). Развивая линию отличий классического и "неклассического" памятников, он пишет: "В поэтическом автопортрете Баратынского скрыто и другое, кажется, не вполне осознанное значение. Дар художника "убог", голос его "не громок" - это, конечно, нарочитое преуменьшение, но вовсе не игра, не смирение паче гордости. Это внутреннее целомудрие и сдержанность, так выгодно отличающее поэта от иных авторов, громко предъявляющих свои права" (10, с.136). Кто же подразумевался под "иными"? Если, скажем, Брюсов, или Северянин, или кто-то из советских поэтов, то это укорительно-указательное местоимение еще как-то понятно. Но ведь сравнение предполагает в первую очередь поэтов - современников Баратынского, из которых единственный, кто "громко предъявил свои права" - Пушкин.

Продолжим: "Ему (Баратынскому) достаточно "друга в поколенье", "читателя" "в потомстве", - конечно, не единственного читателя, но вовсе не "многого", не широкого, как мы сегодня говорим. Какая обаятельная, особенно по нашему времени, черта!" (10, с.136).

Такого рода высказывания всегда важны, т.к. обнажают реальную культурную ситуацию, то самоочевидное в ней, что уже не контролируется сознанием. Имя Пушкина и его "Памятник" не упомянуты, но не могут быть убраны из фона, на котором так выгодно смотрится стихотворение Баратынского. Обаяние скромности Баратынского только проявляет то отношение широкого читателя к "Памятнику", которое существует, так сказать, "про себя", высказывается в ситуациях, не требующих этикетно-обязательного восхваления гения Пушкина.

Как ни парадоксально, но подчеркивание скромного достоинства поэзии Баратынского выявляет не "необщее", а именно "общее" выражение лица Баратынского. По ироническому выражению А.Н.Толстого, ставшему "крылатым словом", - "гордость русского человека - с к р о м н а я" (11). Ирония вызвана, очевидно, отношением писателя к этому "общему месту" общественной идеологии. Но возьмем его в положительном смысле, а именно в том, что за два тысячелетия христианского воспитания скромность глубоко укоренилась в ментальности русского человека. Потому-то и схватывается легко стихотворение Баратынского, что ни по чувству, ни по форме его поэтического выражения оно не расходится с нравственным чувством читателя. Иное дело пушкинский "Памятник".

Если пушкинское стихотворение играет роль фона, "общего выражения" поэзии, то в каком смысле оно может быть "общим"? Только в смысле однотипности с "памятниками" Ломоносова, Капниста, Хераскова, Державина и др., имена которых собраны М.П.Алексеевым с намерением утвердить существование традиции данного рода поэзии в русском поэтическом арсенале. Сопоставление неклассического "памятника" с пушкинским ведется без использования какого-либо термина, отвечающего классическому типу "памятниковой" оды, вместо которого идет неудобная формула -"этого вида стихотворений". Почему? Потому, что "этот вид" относят к "пиндарической" или "горацианской" оде", разновидности "панегирика", и было бы очевидным, что "скромность" произведения Баратынского выявляется по отношению к жанру, который по определению является хвалебным. Тогда основным достоинством, выявившимся в сопоставлении, следует считать отказ Баратынского от самого (предосудительного?) жанра "похвального слова своим добродетелям".

Отсюда понятно, на что были направлены усилия "защитить" Пушкина - на нейтрализацию образа автора, обусловленного самим жанром стихотворения. Нравственные претензии к нему - это претензии к жанру.

Что это значит? Это значит, что жанр "памятника" инороден русскому культурному сознанию. Обращение к "Памятнику" Горация в русской поэзии XVIII в. от Ломоносова до Державина дало несколько "прецедентов", но не сформировало традиции восприятия жанра, подсказывающей что можно, и чего нельзя от него требовать.

Правда, ни "горацианская", ни "пиндарическая" оды не имеют четких признаков, входят как разновидности в понятие оды. Основной их характеристикой является указание на автора - Горация или Пиндара, из которых первый во многом ориентировался на второго. Однако для современной филологии это не препятствие. Вот что пишет М.Л.Гаспаров, кстати, основываясь как раз на анализе од Пиндара. Если "традиционная филология представляла себе жанр статически, как совокупность таких-то формальных и содержательных элементов, то современная филология представляет себе жанр динамически". Основными его признаками становится наличие в литературе группы произведений, построенных по общей схеме, присутствующей в сознании читателя или слушателя, и вызываемых ею "ожиданий читателя и их удовлетворений или неудовлетворений". Такая система ожиданий и представляет собой структуру жанра. "Например, - поясняет М.Л.Гаспаров, - при анализе повествовательного текста мы можем говорить о "сюжетном ожидании" <...> (когда) опытный читатель будет заранее ожидать таких-то и таких-то мотивов в качестве завязки'' (12, с.303).

С этой точки зрения горацианская ("памятниковая") ода безусловно является самостоятельным жанром. Что мы имеем в случае русских "памятников"? Налицо "единство целой совокупности произведений, построенных по общей схеме", но, кажется, нельзя сказать ничего определенного ни об ее присутствии в сознании читателя или слушателя ни, тем более, об "ожиданиях". Здесь существенно важен двойственный импульс формирования ожиданий у читателя: от его жизненного опыта - один, и от литературного - другой. Читателю "может казаться, что эти его ожидания подсказаны опытом самой действительности, отражение которой он находит в литературе, но в действительности эти ожидания подсказываются не столько жизненным, сколько читательским опытом. Лучшее доказательство этому: когда при смене литературных вкусов являются произведения с сюжетами, мотивы которых соответствуют жизненному опыту, но непривычны для литературного опыта читателей, то при этом обычно возникают недоразумения из-за того, что к новым текстам подходят со старыми, неадекватными "сюжетными ожиданиями". Любопытно, что рассуждая о пиндарической оде, исследователь держал в голове Пушкина: в пример приводится "Евгений Онегин", который "поначалу воспринимался современниками как "сатира" (в классицистическом понимании этого жанра)" (12, с.304). Практически то же самое следует сказать о "Памятнике".

Как обстоит дело с "адекватностью ожиданий", можно судить по монографии М.П.Алексеева. Обладая всей полнотой сведений о русских "памятниках", он исключает пушкинскую оду из этой "традиции" и предлагает рассматривать "Памятник" как "своего рода надгробную надпись на будущем монументе поэта", т.е. эпитафией. Достойны восхищения усилия "защитить" Пушкина подбором "приличного" жанра, извиняющего похвалу себе, но с самим выводом трудно согласиться.

В России хорошие поэты эпитафий не писали. Пушкин - не исключение. Литературные эпитафии не имеют никакого отношения к настоящим, предназначенным для могильных надгробий. М.Ф.Мурьянов в работе о пушкинских эпитафиях, касаясь строки об "эпитафии плохой", писал: "Эпитафия плохая, потому что она не может быть иной - таков, видимо, взгляд Пушкина на природу этого жанра <...> Французское изречение "быть лживым, как эпитафия" выявило и обобщило как раз то в стихии словесности, на что Пушкин всегда реагировал бескомпромиссно" (13).

В монографии М.П. Алексеева сделано все, чтобы разъяснился жанр русской горацианской оды, но импульс "от жизни", от "приличий" оказался много сильнее литературного опыта, а сюжетные ожидания - неадекватными. Версия М.П. Алексеева примечательна не только сама по себе, но и как "научное" оформление внелитературных соображений в пользу того, что "Памятник" не предполагался к печати. ("Я совершенно убежден, что Пушкин ни за что не стал бы публиковать его при жизни, - настаивал С. Бонди, - мы знаем, каким он скромным был в печатных высказываниях о себе") (5 , с.460).

Итак, трудный путь "Памятника" к читателю в значительной степени предопределен лакуной в литературном опыте.

Базы для восприятия "Памятника" действительно нет в русской поэзии. На это (в пушкинистике) давно указано Л.Пумпянским: "Россия не знала прямой горацианской культуры (Державин не знал латинского языка...), горацианской школы (как в Германии и романских странах)" (14, с.136). В этом смысле литературного опыта явно недостаточно. Для того, чтобы можно было говорить об опыте, в распоряжении читателя должны быть не только переводы и комментарии оды Горация (тогда еще латынь входила в образовательные программы, Горация читали), но и многочисленные переложения и подражания, самостоятельные произведения, ориентированные на эту оду. В романских странах они были. "Памятников" написаны были сотни французских, итальянских, английских, немецких; сколько в одной немецкой литературе <...> Каждое пятилетие хочет иметь своего Горация; горацианское воспитание нескольких поколений" (14, с.136). В русской поэзии, за небольшим исключением, одни переводы. В этом нет ничего удивительного. Словесность появилась в России, как констатировал сам Пушкин, "вдруг в XVIII столетии, подобно русскому дворянству, без предков и родословной". Классицизм, а вместе с ним античность, панегирик, хвалебная ода попали в Россию через "окно в Европу". Но жизнь похвальных жанров оказалась короткой. За XVIII век Россия пережила, а к началу XIX века забыла поэтические формы панегирика. Поколение Пушкина застало их на спаде. В "Словаре языка Пушкина" отмечены единичные случаи употребления поэтом слов "панегирик", "панегирический", "горацианский", двойное - слова "пиндарический" (в смысле написанный в манере Пиндара, одический),т.е. сфера поэзии в них явно не нуждалась. В двадцатые годы XIX в сама ода отходит в разряд анахронизмов. Культурный пласт, на котором поставлен "Памятник", был архаичен уже для современников Пушкина. Будь он опубликован, читающая публика была бы в растерянности и выражала бы свое недоумение примерно в тех же словах, что через сотню лет произнес Л.Пумпянский: "Но как Пушкин вернулся к Горацию после того, как он так далеко отошел от оды, усвоил новую поэму - шекспировскую трагедию - новый роман? <...> как Пушкин мог вернуться к стилю exegi monument после труда в совершенно ином стилистическом направлении и, главное, когда думал он о ряде произведений не этого стиля? Уже в этом смысле "Памятник" Пушкина есть загадка" (14, с.137).

На сопряженный с этой загадкой вызов некоторый свет могло бы пролить прямое высказывание Пушкина по вопросу о "провиденциальном собеседнике". Его находим в заметке, датируемой 1830 г.: "Мильтон говаривал: "С меня довольно и малого числа читателей, лишь бы они достойны были понимать меня". Это гордое желание поэта повторяется иногда и в наше время, только с небольшой переменой. Некоторые из наших современников явно и под рукою стараются вразумить нас, что "с них довольно и малого числа читателей, лишь бы много было покупателей" (15, VII, с.521, курсив Пушкина. - А.Б.). Совершенно ясно, что имеются в виду писатели "торговой" литературы. Имя Мильтона возникает еще раз в вариантах к заметке "О ничтожестве литературы русской", написанной уже в 1834 г.: "Ни один из французских поэтов не дерзнул быть самобытным, ни один, подобно Мильтону, не отрекся от современной славы" (15, VII, с.651). Итак, вызов был адресован тем, кто "гордому желанию" сумел придать двусмысленность, тем, кто вынудил Пушкина размышлять о "ничтожестве литературы русской".

Уже по одному этому мотиву можно видеть, что "Памятник" - не эпитафия, написанная "в стол". В нем слышится ораторская речь, обращенная к современникам. В.С.Непомнящий назвал эту речь "гордой и наступательной", "актом мужества и борьбы". Им же назван в самом общем виде и ее характер: "борьбы не личной, а исторической". "Памятник" - не только "итог биографии, личной судьбы. Судьба поэта Пушкина - для Пушкина лишь сюжет. Содержание же - миссия поэта'' (16, с.24, курсив В.С.Непомнящего. - А.Б.).

Следует, наконец, признать, что Пушкин знал, чего хочет, "Памятник" звучит именно так, как задуман, вызывает именно те чувства, которые должен был вызвать. Важна первичная, эмоциональная реакция на звучание, тип поэтической речи, т.е. на сам образ говорящего. Она может быть самой разной - от настороженной заинтересованности до раздражения. Оскорбленное чувство может проявиться двояко: у одних - возмущением и даже "злобным весельем", у других - размышлением, устремлением за пределы хорошо известного к усложненному взгляду на себя и общество. Какие струны в человеке задел Чаадаев "Философическим письмом"? Это ведь тоже событие 1836 г. С эмоционального отклика, со столкновения сочувствия и отчуждения уже началась "борьба", а в чем состоит ее "историчность" - нам еще предстоит разбираться.

Начинается эта речь вызывающе сильным, кажущимся даже чрезмерным, утверждением превосходства:

Я памятник себе воздвиг нерукотворный,

К нему не зарастет народная тропа,

Вознесся выше он главою непокорной

Александрийского столпа.

У Горация и Державина начало стихотворений сдержаннее, мотив превосходства есть, но выражен он куда менее экспрессивно, чем это делает Пушкин. У обоих предшественников центром внимания является не столько поэт, сколько созданная многолетним трудом "масса" поэзии, которую воображение рисует в виде массивного памятника, чего-то подобного надгробиям египетских фараонов. "Превосходство" памятника есть превосходство в монументальности - он "выше пирамид". Пушкина же массивность, монументальность не волнует. Его памятник предполагает сравнение не с пирамидой, а со скульптурой, с человеческим образом. Взгляд зрителя должен взлетать от земли вверх к "главе непокорной", памятник "на голову выше" всех других. Центр тяжести в "превосходстве" смещается с поэзии на поэта.

Такая переакцентировка не приглушает, а усиливает "самохвальство". Это качество уже не совсем горацианское, присущее жанру "похвального слова своим добродетелям", но не европейского, а другого культурного региона. Ориентальный оттенок стихотворения не оставил незамеченным Л.Пумпянский - "Из Горация Пушкин становится египетским, восточным поэтом" (14, с.146). Язык древнего Египта тогда еще не был расшифрован, поэтому "египетским" можно исключить, а вот "восточным" в смысле следования образцам поэзии арабского, мусульманского Востока, действительно стать мог.

Какие образцы имеются в виду? Приведем в качестве примера строки из касыды иранского поэта XII в Сайида Хасана Газнави:

Где он, красноречивец века моего, чтоб вровень встать со мной?

Пусть лишь дерзнет - сам бог его отвергнет!

Еще сильнее в той же касыде:

Мне равного в стихе мир не видал в последнее тысячелетье!

Вот я - о небеса! Вот я!

По уверенности самовосхваления, энергии преувеличения, гордости и наступательности пушкинские стихи ближе к Газнави, чем к "уравновешенному" Горацию.

"Арабские мотивы" в творчестве Пушкина освещены достаточно широко, и мы обратим внимание лишь на то, что в разговорах Пушкина с Грибоедовым возникала идея "мостика" между европейской и арабской поэзией. Биографы Грибоедова отмечают, что ко времени его встреч в северной столице с Пушкиным он делал попытки соотносить восточные культуры "с иными", в частности с греко-римской (17). Вполне возможно, что материалом для сопоставления была и панегирическая поэзия, в частности, самовосхваление, которое в персидской поэзии было узаконенной частью придворного панегирического стихотворения и даже имело специальный термин - фахр (букв. "гордость", "слава"). Маргинальный в Европе, идентифицируемый лишь по именам Пиндара и Горация, жанр самовосхвалений на Востоке уже в XII в. обрел четкие формы касыды фахрийе. Сходство между западным и восточным типом такого рода стихотворений, которое могло быть предметом разговора двух великих поэтов (18), названо современным арабистом: "Мы можем рассматривать их (т.е. касыды фахрийе) как своего рода "Памятники", которые создавали себе поэты разных времен и разных культурных регионов" (19, с.101).

В таком случае мы можем воспользоваться этим видом поэзии как "чистым случаем", моделью самохвального жанра, держать ее в уме при чтении пушкинского стихотворения.

Прежде всего отметим, что это жанр соревновательный. В обычае были поэтические турниры. В конкурс за право считаться первым вступали поэты разных литературных группировок и разных поколений. Состязательный момент особенно выпукло проявился в феномене "встречных" касыд фахрийе, в которых обязательным было использование элементов (рифма, образ) первой, исходной касыды для построения на их основе свежих образов самовосхваления или оригинальных вариантов заданного образа. В этом смысле всю европейскую линию "памятников" (за исключением прямых переводов) можно назвать "встречными" по отношению к оде Горация, а ее саму - по отношению к "самовосхвалениям" великого александрийца Пиндара. Кстати, каждый вступивший в соревнование отвечал уже не только первому, бросившему вызов, но и другим предшественникам по этой линии.

Очевидно, Пушкину нужна была "игра со многими участниками". Как известно, эпиграф из Горация появился не сразу, возможно, из-за нежелания слишком тесно привязывать читателя к одному имени. Но без эпиграфа доминирующим образцом становился бы "Памятник" Державина, что и отметил А.И.Тургенев, слышавший чтение "Памятника" самим Пушкиным. Узнаваемость двух предшественников уже лишает читателя твердой опоры, обязывает к постоянному сравнению, к выявлению "индивидуальности автора". По этим признакам можно думать, что круг "участников" принципиально не замкнут, сознание читателя должно быть открыто к разным ассоциативным ходам, к узнаванию "ответов" не только Горацию и Державину. Это ведет к сложной полифонии, расширению стихового пространства. Насыщенность поэтическими ассоциациями в то же время делает стихотворение элитарным, предполагает аристократический уровень культуры. Чтобы подчеркнуть весомость этого аспекта, напомним, что признав талант в молодом Белинском, Пушкин обратил внимание именно на недостаточную основательность образованности критика.

Исходя из восточной модели, можно "узнать" еще одну фигуру, которая должна была бы быть непременным "участником", фигуру первооткрывателя жанра - Пиндара.

Уподобление песни, поэзии - колонне, зданию, возведенному руками из "кирпичиков", принадлежало именно Пиндару :

Золотые колонны вознося над добрыми стенами хором,

возведем преддверие, как возводят сени дивного чертога:

начатому делу - сияющее чело (12, с.296).

Пиндар - поэт александрийской школы, по месту его в мировой поэзии может быть назван "александрийским столпом". Пример такого словоупотребления дает сам Пушкин: "Где же враги романтической поэзии? где столпы классические?" (курсив мой. - А.Б.). Пушкин смотрит как бы поверх Горация, "вознесся выше" самого "александрийского столпа", утверждая превосходство своей поэзии. Другими словами, "вызов" язычника Пиндара принят христианином Пушкиным. Превосходство его разительное - рукотворной поэзии противопоставлена поэзия нерукотворная. Она не может быть иной, ибо есть не поэтическое зодчество, а реализация дара; этот дар не приобретается трудом и волей человека, может быть только ниспослан ему как благодать.

Противопоставлением христианского искусства языческому Пушкин подключает читателя к кругу идей, связанных с именами Шатобриана и Чаадаева. В статье "О зодчестве" Чаадаев, сближая формы египетских пирамид с готическими храмами, писал: "Сопоставьте вертикальную линию, характеризующую эти два стиля, с горизонтальной, лежащей в основе эллинского зодчества <...> эта огромная антитеза сразу укажет вам глубочайшую черту всякой эпохи и всякой страны, где только обнаруживается. В греческом стиле <...> вы откроете чувство оседлости, домовитости, привязанности к земле и ее утехам, в египетском и готическом - монументальность, мысль, порыв к небу и его блаженству; греческий стиль <...> оказывается выражением материальных потребностей человека, вторые два - выражением его нравственных нужд; другими словами, пирамидальная архитектура является чем-то священным, небесным, горизонтальная же - человеческим и земным" (20, с.353).

Именно так понимаемая "вертикаль" выстраивается Пушкиным в первой строфе. С этим связано и отступление от предшественников. У Горация дано сравнение с пирамидами, которые выступают как символ бесконечного тут-бытия, бессмертия. Не этот символ нужен Пушкину, и он отказывается от образа, "по-чаадаевски" вполне приемлемого.

Вместо "пирамид" функцию иллюстрации превосходства памятника принимает "Александрийский столп". За долгую историю разглядывания "Памятника" набралось несколько вариантов интерпретации этого образа. Наиболее удовлетворительными считаются версии, предлагающие понимать под "Александрийским столпом" либо "Фарос александрийцев", либо "Помпееву колонну". Они далеко не бесспорны, что и вынуждает академическую науку ограничиться неким суммарным выводом. По мнению академика Н.М.Шацкого "новация Пушкина проявилась здесь только в том, что пирамиды предшественников были заменены Александрийским столпом. Однако свой нерукотворный, "чудесный" памятник он ставил в один ряд именно с величественными семью чудесами света" (21). Если все сводится к этому, то следовало бы признать, что пушкинское сравнение слабее, чем у предшественников - ни Фаросский маяк, ни Помпеева колонна не выше пирамид и не дают столь точного, мгновенно схватываемого образа грандиозности результата поэтического творчества, как таинственные, величественные, непревзойденные по монументальности гробницы египетских фараонов. Индивидуальность "ответа" Пушкина в том и состоит, что он изменил, отталкиваясь от Горация и Державина, сам смысл сравнения.

Как совершенно справедливо заметил дотошный в своих филологических разысканиях М.Ф.Мурьянов, ни в каких каталогах достопримечательностей "Александрийский столп" не фигурирует. Рискнем предположить, что у Пушкина на уме был не зрительный, а "слуховой", литературный образ. Чтобы его "поймать", нужны в принципе другие каталоги, скажем, каталоги афоризмов. Афоризмы запоминаются удачно выраженной мыслью, но цитируются не всегда точно. Нужный нам пример возьмем у автора, от которого отталкивался Чаадаев в рассуждениях о зодчестве и который несомненно находился в поле зрения Пушкина в 1836 г. - у Шатобриана: "Аполлон, несмотря на свою божественную сущность, более похож на человека, нежели египетский колосс" (22). О том, что имел в виду автор "Гения христианства" под "египетским колоссом", можно гадать с тем же успехом, что и над пушкинским "Александрийским столпом". Не будем гадать, а прочтем Пушкина по-шатобриановски: его "памятник", "несмотря на свою божественную сущность" (нерукотворность), все же более "человечен", чем самые поразительные материальные (рукотворные) памятники; он "выше" в смысле превосходства духовного над вещественным, "непокорности" идеального мира "власти" мира материального.

На этот обертон впервые указал В.С.Непомнящий, едва ли не первый в советской пушкинистике серьезно заговоривший о значимости религиозной компоненты в творчестве Пушкина. "Вся земная иерархия укладывается в одну короткую строку: "Александрийского столпа". Этому воплощению безжизненного, мертвенного, преходящего - того, от чего векам остается лишь камень, - противопоставлено слово "нерукотворный", имеющее традиционно сакральное значение <...> Монументально-статичная, тянущаяся ввысь эпитетом "нерукотворный" первая строфа, таким образом, связывается с "веленьем божьим" пятой строфы" (16, с.24). Критик совершенно прав, говоря о цельности "небесного" контекста "Памятника". Однако "земной" контекст не менее важен, с "земной иерархией" отношения значительно более сложные, "в одну строку" не укладываются.

Сам жанр самовосхваления обязан своим существованием "земной иерархии". В самой очевидной форме взаимосвязь между ними обнаруживает касыда фахрийе, которая была жанром именно придворной поэзии. "Практическое назначение касыд фахрийе - побудить мецената к заботе и поощрению, добившись в его глазах, как и в глазах современных ему литераторов и ценителей поэзии, наивысшей профессиональной аттестации" (19, с.102). Слово "меценат", однако, не арабское, возвращает нас к Горацию и его покровителю Меценату, к отношениям Горация с принцепсом Октавианом Августом и его "двором", другими словами, к вопросу о позиции поэта, ее осмыслении и утверждении поэтом в "памятниковых" стихотворениях. Что в этом отношении говорит современному исследователю арабский "архетип"? Если взглянуть на этот вид стихотворений более широко, то можно увидеть заключенные в них элементы понимания поэтами своей важной общественной роли и утверждения своего внутреннего достоинства (19, с.102).

Итак, в восточной модели самовосхваление не есть самоцель. Оно, скорее, играет роль искусственного барьера, препятствия, необходимого для оценки поэтического мастерства. На первое место следует вывести социальный смысл жанра как одной из форм утверждения достоинства личности.

Осторожность формулировок арабистами "широкого взгляда" понятна - для нашего времени достоинство тесно сопряжено с понятием личности, правомерность перенесения которого на человека восточных деспотий кажется весьма проблематичной. Посмотрим, однако, на этот вопрос глазами Пушкина. Человек Востока, в частности, поэт действительно занимал мысль Пушкина в период работы над "Памятником".

В 1836 г. он публикует в "Современнике" "Путешествие в Арзрум", в котором дважды касается интересующей нас темы. В одном из эпизодов устами турецкого паши дается восточное представление о поэте. Паша, узнав, что перед ним русский поэт, "сложил руки на грудь и поклонился мне, сказав через переводчика: "Благословен час, когда встречаем поэта. Поэт брат дервишу. Он не имеет ни отечества, ни благ земных; и между тем как мы, бедные, заботимся о славе, о власти, о сокровищах, он стоит наравне с властелинами земли и ему поклоняются" (15, VI, с. 691). Главное здесь - высокий статус поэта в обществе. Пышность восточного стиля не может снизить впечатления от сказанного. Мы уже подготовлены, чтобы вывести его за скобки, предшествовавшим эпизодом, в котором рассказывалось о встрече с придворным поэтом Фазил-Ханом: «Я <...> начал было высокопарное восточное приветствие; но как же мне стало совестно, когда Фазил-Хан отвечал на мою неуместную затейливость простою умною учтивостью порядочного человека! <...> Вот урок нашей насмешливости. Впредь не стану судить о человеке по его бараньей папахе и по крашенным ногтям" (15, VI, c.653). "Порядочный человек", т.е. джентльмен, человек, безусловно обладающий чувством собственного достоинства.

Теперь по логике вещей разговор должен был бы перейти с Востока на Запад, на европейский эквивалент фахрийе. Но такого естественного шага мы сделать не можем по той простой причине, что в Европе самохвального жанра не было. Есть некая туманность, называемая "колоссальной традицией", в которой ясно различим лишь горацианский "Exegi monumentum" и "уплотнение" на ближайшем к нашему времени плане - переводов и комментариев этой оды да нескольких оригинальных стихотворений, достойных названия индивидуальных "ответов" на горацианский "вызов". Все они принадлежат придворным поэтам.

Коль скоро аналога восточной модели нет, присмотримся к отношению Пушкина к фигуре придворного поэта, к тому, какой мотив окажется ведущим.

Сказав о "крашенных ногтях", Пушкин заставляет нас "заметить мимоходом", что отношение к "ногтям" уже было использовано им ранее для выявления идеологического конфликта:

Руссо (замечу мимоходом)

Не мог понять, как важный Грим

Смел ногти чистить перед ним,

Красноречивым сумасбродом.

В сцене с Фазил-Ханом он сам оказался "красноречивым сумасбродом", тем самым "защитником вольности и прав", в демократическом сознании которого не укладывалось, что

Быть можно дельным человеком

И думать о красе ногтей.

Слово "дельный" - производное от "дело", которое в языке тайных обществ обрело специфически политическое значение. Литература тоже "шла в дело". При таком взгляде на литературу разговор о ней не мог не коснуться темы придворного поэта. В частности, Бестужев в статье "Взгляд на русскую словесность в течение 1824 и начале 1825 годов", касаясь вопроса о причинах серости современной поэзии, отсутствии в ней "талантов литературных", писал: "Предслышу ответ многих, что от недостатка ободрения! Так, его нет, и слава богу! Ободрение может оперить только обыкновенные дарования" (23, курсив Бестужева. - А.Б.). Это утверждение вызвало возражения Пушкина: "Отчего же нет? Державин, Дмитриев были в ободрение сделаны министрами. Век Екатерины - век ободрений; от этого он еще не ниже другого <...> Из неободренных вижу только себя да Баратынского - и не говорю: слава богу! Ободрение может оперить только обыкновенные дарования. Не говорю об Августовом веке <...> Державину покровительствовали три царя" (15, X, с.145, курсив Пушкина. - А.Б.). Пушкин не приемлет "демократической" убежденности в том, что покровительство двора унижает и деморализует поэта, превращает его в льстеца. "Мы можем праведно гордиться: наша словесность <...> не носит на себе печати рабского унижения. Наши таланты благородны и независимы. С Державиным умолкнул голос лести - а как он льстил?

О вспомни, как в том восхищеньи

Пророча, я тебя хвалил,

Смотри, я рек, триумф минуту,

А добродетель век живет" (15, X, с.146).

Тут не о лести следует говорить.

Через десяток лет в "Путешествии из Москвы в Петербург" Пушкин берет под защиту Ломоносова от обвинения, брошенного Радищевым. "Радищев укоряет Ломоносова в лести и тут же извиняет. Ломоносов наполнил торжественные свои оды высокопарною хвалою <...> Ныне все это вывелось из обыкновения. Дело в том, что расстояние от одного сословия до другого в то время еще существовало. Ломоносов, рожденный в низком сословии, не думал возвысить себя наглостью и запанибратством с людьми высшего состояния <...> Но зато умел он за себя постоять и не дорожил ни покровительством своих меценатов, ни своим благосостоянием, когда дело шло о его чести или о торжестве его любимых идей. Послушайте, как пишет он этому самому Шувалову, предстателю муз, высокому своему патрону, который вздумал было над ним пошутить: "Я, ваше высокопревосходительство, не только у вельмож, но ниже у господа моего бога дураком быть не хочу" <...> Вот каков был этот униженный сочинитель похвальных од и придворных идиллий!" (15, VII, с.285, курсив Пушкина. - А .Б.).

В обоих примерах фигурируют основные предшественники по "Памятнику" - первый русский перевод оды Горация принадлежит Ломоносову (российскому Пиндару), первая индивидуальная обработка оды - Державину. Оба олицетворяют собой "благородство и независимость наших талантов". При таком образе поэта-придворного, можно думать, сами "Памятники" были в глазах Пушкина в первую очередь публичным выражением достоинства поэта.

Так можно думать, но чтобы таковой ход мысли обрел весомость, надобно выяснить, почему для зрелого Пушкина вопрос о достоинстве поэта стал предметом анализа, т.е. проблемой общественно-литературной ситуации середины 30-х годов XIX в, и почему его размышления потребовали фигуры поэта-придворного.

Движущей силой письма Бестужеву 1825 г. было утверждение достоинства поэта-придворного вопреки презрительному отношению к этой фигуре "молодых якобинцев", с одной стороны, и вельможной знати - с другой. И для тех, и для других должностная обязанность поэта "льстить" власти заслоняла в поэте личность. "Вот чего подлец Воронцов не понимает. Он воображает, что русский поэт явится в его передней с посвящением или одою, а тот является с требованием на уважение, как шестисотлетний дворянин, - дьявольская разница" - писал Пушкин. Очевидно, адресат письма понимал не только прямой смысл строк ("подлец Воронцов"), но и вычитываемый "между строк" упрек "свободолюбцам" за совпадение с "подлецами" во взгляде свысока на "ободряемых поэтов".

"Ободрение" в этом письме уведено на второй план, как бы лишено собственной значимости. Через десять лет в споре с Радищевым оно выходит на первый. "Patronage (покровительство) до сей поры сохраняется в обычаях английской литературы <...> В России вы не встретите ничего подобного <...> у нас писатели не могут изыскивать милостей и покровительства у людей, которых почитают себе равными, и подносить свои сочинения вельможе или богачу, в надежде получить от него 500 рублей или перстень, украшенный драгоценными каменьями. Что же из этого следует? что нынешние писатели благороднее мыслят и чувствуют, нежели мыслил и чувствовал Ломоносов или Костров? Позвольте в этом усомниться" (15, VII, с.286, курсив Пушкина. - А.Б.). Чувствуется, что Пушкина что-то тревожит в современной (в том числе и литературной) ситуации и выяснение предмета тревоги ведется на сравнении нынешнего "свободного" поэта с прежним, для которого "ободрение" было составной частью бытия. Что же выясняется сравнением? "Нынче писатель, краснеющий при мысли посвятить свою книгу человеку, который выше его двумя или тремя чинами, не стыдится публично жать руку журналисту, ошельмованному в общественном мнении, но который может повредить продаже книги или хвалебным объявлением заманить покупщиков. Ныне последний из писак, готовый на всякую приватную подлость, громко проповедует независимость и пишет безыменные пасквили на людей, перед которыми расстилается в их кабинете".

Итак, по мысли Пушкина, "ободрение" никуда не делось, изменились его формы. Раньше оно было открытым, входило в систему просвещенной монархии, покровительствовавшей искусствам, теперь стало завуалированным, милость вельмож сменила милость покупателя. Весь ход рассуждений явно полемичен по отношению к "демократической" убежденности в том, что литература стала более свободной, а писатель зависим только от своего таланта. "Как бы то ни было - продолжает Пушкин, - формы ничего не значат". В стихотворении "Из Пиндемонти" эта же мысль отольется в формулу

Зависеть от властей, зависеть от народа -

Не все ли нам равно? Бог с ними.

Что же на самом деле значимо, для чего проведены рассуждения о патронаже? Для следующего заключения: "Ломоносов и Кребб достойны уважения всех честных людей, несмотря на их смиренные посвящения, а господа NN все-таки презрительны - несмотря на то, что в своих книжках они проповедуют независимость и что они свои сочинения посвящают не доброму и умному вельможе, а какому-нибудь шельме и вралю, подобному им" (15, VII, с.287). В придворном поэте, "льстеце", было более внутреннего достоинства, чем в современных "честных" поэтах. Теперь уже ясно, что не устраивает Пушкина в процессе "демократизации" литературы - разрыв между проповедуемым и реальным достоинством человека, т.е. девальвация понятия "достоинства" поэта. Оно оказывается столь же скомпрометированным, как бескорыстие и скромность.

Вернемся поэтому и посмотрим внимательнее на рассуждения Пушкина о писателях, не отрекшихся от современной славы, и обратим внимание на один штрих, объясняющий причину столь грустной деградации нравственной физиономии поэта: "Когда писатели перестали толпиться по передним вельмож, они, dans leur besoin de bassesse (в их потребности в низости), обратились к народу, лаская его любимые мнения или фиглярствуя независимостью и странностями, но с одною целию: выманить себе репутацию или деньги! В них нет и не было бескорыстной любви к искусству и к изящному" (15, VII, с.650, курсив мой. - А.Б.). Стало быть, причина лежит в том свойстве человека, который обозначен Пушкиным словами, выделенными в цитате курсивом.

Если с этой позиции оглянуться на авторов "памятников", то станет совершенно явным, что главное для Пушкина в этих фигурах заключено в личном достоинстве и независимости. Проявление себя как личности даже важнее поэтической одаренности. Самым парадоксальным образом эта вторичность "поэта" перед "личностью" проявилась в разборе мнения Радищева, его "тайного намерения нанести удар неприкосновенной славе Российского Пиндара". В критике Ломоносова Пушкин идет значительно дальше Радищева, доказывает, что Ломоносов, по сути дела, и поэтом-то не был ("исправный чиновник, а не поэт"). Значение имеет не поэзия, а то, что "Ломоносов был великий человек".

Итак, обращению Пушкина к самохвальной оде предшествовало длительное размышление о придворном поэте и сопряженных с этим положением нравственных проблемах. Кажется, есть все основания для заключения, что у Пушкина сформировалось отношение к ``этому типу стихотворений" как к жанру. "Горизонт ожидания" этого жанра определялся не "каноном" (которого не было ни в европейской, ни в русской традиции), а образом придворного поэта как личности. В создании ее портрета Пушкину "позировали" в первую очередь Ломоносов и Державин, но в поле зрения были и Мильтон, и Гораций. "Самохвальство" выполняет функцию знака - достоинства и независимости поэта, - адресованного и "властям", и "народу" (в том числе и литераторам, "фиглярствующим независимостью" и "скромностью").

Горация мы упомянули последним, хотя это и противоречит праву первенства. Создатель первого "памятника" был великим поэтом (в глазах Пушкина), но этого, как теперь ясно, еще недостаточно. Что же касается отношения Пушкина к Горацию как личности, то здесь даже долгие усилия пушкинистов не выявили ясной картины. В контексте разговора о придворном поэте весома пушкинская характеристика Горация как хитрого льстеца. В незавершенной "Повести из римской жизни" эти слова произносит Петроний, который, по единодушному мнению исследователей, выражает позицию самого Пушкина. Если так, то имя Горация следует увести в тень, а его "памятник" учитывать только как отправную точку для Ломоносова и Державина. Но не станем этого делать, ибо в том же высказывании Петрония дана другая позиция взгляда на Горация. "Воля ваша, - завершает свою мысль Петроний - нахожу более искренности в его восклицании: "Красно и сладостно паденье за отчизну!". Получается так, что "хитрым стихотворцем" считал Горация собеседник Петрония ("воля ваша", т.е. не самого говорящего). Сам же Петроний выдвигает как наиболее значимое искреннюю нерасчлененность поэта с судьбой государства. Не забудем, что Петроний говорит это в ходе размышления о людях, которые были "поражены мыслью о смерти", дает поэту и человеку Горацию оценку перед лицом смерти, т.е. вечности. Очевидно, патриотизм был для Пушкина "типологической" характеристикой поэта-придворного, неотъемлемой, но плохо различимой на фоне поэта - панегириста своего правителя. И в этом смысле фигуры Ломоносова и Державина служили серьезной опорой: нельзя их "от века оторвать", забыть об их искреннем патриотизме. Положение камер-юнкера при дворе не то же самое, что у Ломоносова и Державина, Николай I не "подобен пращуру", но Пушкин в 1836 г. вряд ли отказался от убеждения, высказанного несколькими годами ранее:

Беда стране, где раб и льстец

Одни приближены к престолу,

А небом избранный певец

Молчит, потупя очи долу.

Патриотизм самого Пушкина, автора "Клеветникам России", "Бородинской годовщины" должен занять свое место в рассмотрении духовной атмосферы, в которой создавался "каменно-островский цикл" (24). В смысле же поэтики жанра патриотизм следует вывести на первый план из подразумеваемых им "горизонтов ожидания". Во времена Ломоносова и Державина ода и была жанром государственной поэзии. Кажется, здесь лежит ответ на "загадку", почему Пушкин "мог вернуться к стилю exegi monument после труда в совершенно ином стилистическом направлении и, главное, когда думал он о ряде произведений не этого стиля" (14, с.137).

По признанию Цветаевой, "поэт издалека заводит речь, поэта далеко уводит речь". Филолога уводит глубоко. Оттуда яснее видны звезды, по которым ориентировался поэт. Филологический комментарий к "Памятнику" указывает на светила, которые традиционная трактовка относит либо к ложным, либо к маргинальным.

В их числе на первом месте идет эпитет "нерукотворный". В "правильном" смысле его следует понимать как "благородную память о чьих-либо делах, неистребимую память в потомстве", т.е. "не имеющим никакого отношения к лексике православной теологии" (4, с.57). Формулировка несет на себе явственный отпечаток идеологии насильственного атеизма. С устранением табу на религию отпали препятствия к рассмотрению "сакрального" (по выражению В.С.Непомнящего) смысла и самого слова, и включающей его строки. Должное признание получила аргументация бельгийского филолога Анри Грегуара, согласно которой это слово греческого происхождения, применяемое в православии в отношении к некоторым чудотворным иконам. Усиливая и конкретизируя доводы А.Грегуара, М.Ф. Мурьянов показал, что основанием для пушкинского словоупотребления служит традиция почитания Образа Спаса Нерукотворенного, включая сюда саму легенду его возникновения, иконы и соборы, носившие это имя, и посвященные им праздники. Совпадение дней работы Пушкина над "Памятником" с праздником иконы Спаса Нерукотворенного дает полное право считать, что "слово нерукотворенный было в его сознании в эти августовские дни" (25, с.126, курсив М.Ф.Мурьянова. - А.Б.).

Привлечение христианского предания и символики, расширяя контекстуальное поле, позволяет взглянуть на "Памятник" с другого "наблюдательного пункта". Каково общее впечатление? Обратимся к работе, где "Памятник" просмотрен весь (26). Впечатление такое, что в "Памятнике" воплощен образ поэта, уподобленный Христу. Высказыванием от первого лица "я памятник себе воздвиг нерукотворный" задана "царственная надмирность поэта", а словом "нерукотворный" - устанавливается связь между делом поэта и делом Христа". В начальных строках первой и второй строф пророчество Христа о Своей смерти и Воскресении применено поэтом к себе, а памятник нерукотворный "получает тот же символический смысл, что и "церковь нерукотворенна" и "храмина нерукотворенна, вечна на небесах". Во второй строфе речь идет о "судьбе и миссии поэта здесь, в "подлунном мире", и эта миссия соотносится с миссией Христа". Слух о поэте пройдет по всей Руси подобно слуху о Христе по всей Сирии. В пятой строфе "окончательно сочетались Бог и Муза, alter ego поэта", а нравственные страдания поэта уподоблены предсмертным страданиям Христа. Словом, по мнению И.Сурат, "Памятник" ставит итоговую точку многолетнему поиску Пушкиным осмысленного религиозного пути, "поэзия в нем приравнена к религии, поэтическое и религиозное призвание слиты воедино, путь поэта освещен небесами и ведет его к жизни вечной".

Гипотеза считается "хорошей", если она объясняет максимальное число фактов, в частности, те, что остаются загадкой или опускаются как второстепенные при иных предположениях. Именно поэтому отметим, не вступая пока в спор по существу, "скульптурно-поэтическую" особенность пушкинского памятника, выпадающую из приведенной интерпретации - его античный колорит. Выпадает, надо думать, по причинам принципиальным - античный колорит должен бы быть максимально нейтрализован, поскольку античная материальность противоречит надмирности Пушкина.

Как античная, так и христианская компоненты неустранимы из пушкинской оды, в их сосуществовании состоит один из пушкинских "зигзагов" (в мандельштамовском понимании - "честные зигзаги конькобежца"), назначение которого не может быть обойдено вниманием при интерпретации пушкинской горацианской оды.

Для Л.Пумпянского, автора одной из лучших работ о "Памятнике", сам факт обращения Пушкина к Горацию есть загадка. Ответ он дает, апеллируя при этом к идеям исключительной национальной одаренности: "Связь русской поэзии с античной есть коренная, не историко-литературная связь; поэтому такое чисто античное явление, как ода, в русской поэзии получило то же
  1   2   3   4   5   6

Похожие:

\"Некоего мудреца спросили: Какое правдивое слово не следует произносить? Хвалу добродетелям своим, ибо тщеславие плод ее\" (1). Анекдот XV в., характерный iconРоссия заимствовала это слово из Китая. Отчего же такая разница между...
Англичане же и голландцы везли чай морем из Юго–восточного Китая и Японии, а там он — „тьа“ или „теа“. Западноевропейские ботаники...
\"Некоего мудреца спросили: Какое правдивое слово не следует произносить? Хвалу добродетелям своим, ибо тщеславие плод ее\" (1). Анекдот XV в., характерный iconКакое слово употреблено с предлогом?
Укажите, какое значение передается с помощью предлога: в лесу, на шкафу, за огородом, у сада
\"Некоего мудреца спросили: Какое правдивое слово не следует произносить? Хвалу добродетелям своим, ибо тщеславие плод ее\" (1). Анекдот XV в., характерный iconКакое слово мы стёрли в этом коротком рассказе?
У миши сломался Миша отремонтировал его и поехал на нём по полю. Какое слово мы стёрли в этом коротком рассказе?
\"Некоего мудреца спросили: Какое правдивое слово не следует произносить? Хвалу добродетелям своим, ибо тщеславие плод ее\" (1). Анекдот XV в., характерный icon«Чакры и тонкое тело, Тантра знание о чакрах и тонких телах человека, Тантра и тексты Тантры»
Богом. Более того, если просто произносить это слово, "не пытаясь разобрать его на составные части" и проанализировать, то Факт,...
\"Некоего мудреца спросили: Какое правдивое слово не следует произносить? Хвалу добродетелям своим, ибо тщеславие плод ее\" (1). Анекдот XV в., характерный iconПроверочная работа по теме: Эпоха Петра Первого
Этот плод завез в Россию Пет Плод поначалу вызывал недоумение и был встречен с недовольством. «Темные» русские люди ели горькую кожуру,...
\"Некоего мудреца спросили: Какое правдивое слово не следует произносить? Хвалу добродетелям своим, ибо тщеславие плод ее\" (1). Анекдот XV в., характерный iconКакое слово теряет смысл при чтении его «задом наперёд»?
Какое из приведенных слов отличается от других по составу? Покажите это, сделав морфемный разбор предложенных слов
\"Некоего мудреца спросили: Какое правдивое слово не следует произносить? Хвалу добродетелям своим, ибо тщеславие плод ее\" (1). Анекдот XV в., характерный iconАнвар Бакиров Базовые пресуппозиции весело о важном или с чего начинается...
Все, что здесь написано, – предельно субъективно. Субъективно по форме: в данный момент я полагаю, что лучший способ донести серьезную...
\"Некоего мудреца спросили: Какое правдивое слово не следует произносить? Хвалу добродетелям своим, ибо тщеславие плод ее\" (1). Анекдот XV в., характерный iconСегодняшнего урока «Международный терроризм угроза национальной безопасности России»
Когда же он сидел на горе Елеонской, то приступили к нему ученики его и наедине спросили: «Скажи, когда это будет?» Иисус сказал...
\"Некоего мудреца спросили: Какое правдивое слово не следует произносить? Хвалу добродетелям своим, ибо тщеславие плод ее\" (1). Анекдот XV в., характерный iconОльгу здесь помнят и любят. Первое, о чем ее спросили: а почему вы...
И вот долгожданная встреча в аэропорту Кеннеди. Слезы, корреспонденты. Боже мой! Я даже не ду­мал, что после стольких лет Ольгу здесь...
\"Некоего мудреца спросили: Какое правдивое слово не следует произносить? Хвалу добродетелям своим, ибо тщеславие плод ее\" (1). Анекдот XV в., характерный iconРеакции выражаются схемами
Составьте электронные уравнения. Расставьте коэффициенты в уравнениях реакции. Для каждой реакции укажите, какое вещество является...
Вы можете разместить ссылку на наш сайт:
Школьные материалы


При копировании материала укажите ссылку © 2019
контакты
pochit.ru
Главная страница